Вере казалось, что она не просто вышла вон из ворот колонии, а как будто шагнула из тени в солнце, но на самом деле — она будто выпала в другую реальность, чужую, незнакомую, слишком яркую и одновременно блеклую. За спиной остались ржавые металлические створки, которые с грохотом сомкнулись, будто захлопнулась не дверь, а целая жизнь. Она стояла на месте, не зная, в какую сторону сделать первый шаг, хотя готовилась к этому дню много лет — думала, что пойдёт уверенно, поднимет голову, вдохнёт свободу полной грудью, может, даже улыбнётся. Но не улыбнулась.
Она смотрела на дорогу за колючим забором, на редкие машины, на облупившееся здание остановки и одинокую урну рядом с ней, будто надеялась увидеть среди всего этого что-то родное. Или кого-то. Больше всего Вера надеялась, что приедет Света. Молчаливой надеждой, не произнесённой ни вслух, ни в письмах, она кормила себя последние месяцы. Конечно, она понимала, что дочь, скорее всего, не приедет. За пятнадцать лет — ни письма, ни открытки, ни намёка на присутствие. Но сердце всё равно не верило. Сердце вспоминало, как Света любила мороженое в вафельных стаканчиках и просила, чтобы мама обязательно снимала пенку с молока, потому что «она фу». Сердце не хотело признавать, что та девочка исчезла, и на её месте теперь другая — взрослая, злая, обиженная на весь мир. И на неё — мать.
Вера с трудом подняла с земли свой баул и пошла медленно, будто ноги всё ещё помнили размеренные шаги по тюремному двору. На остановке никого не было. Автобус должен был быть через двадцать минут, и Вера присела на скамейку. Одежда на ней была чужая — простая куртка и спортивные штаны, выданные ей в день освобождения. Волосы седые, лицо — постаревшее в её 55 не только от лет, но и от усталости и боли, которые впитались в каждую морщинку, как соль в ткань. Она присела удобнее, немного сутулилась и, не отрывая взгляда от дороги, начала вспоминать. Как будто память сама пришла, настойчивая, как осенняя слякоть.
Тогда, тридцать пять лет назад, ей было чуть больше двадцати. После окончания техникума она приехала в город и устроилась на ткацкую фабрику и почти сразу заметила Аркадия. Он был мастером цеха — высокий, с пронзительным взглядом и мягким голосом. Все девчонки, конечно, обращали на него внимание, но он почему-то начал замечать именно Веру. То посмеётся над её запутанными нитями, то поправит её руку, то задержит взгляд чуть дольше, чем принято. Она сначала думала, что ей кажется, но не казалось.
Первый раз он поцеловал её у складского помещения, где они вдвоём задержались после смены. Было темно, пахло тканью и пылью, и он так нежно провёл рукой по её щеке, что она сжала пальцы в кулак, боясь, что это сон. Потом были короткие встречи — тайные, прерывистые, где-то в парке, где-то в подворотне, один раз — в гостях у его друга. Он всегда уходил первым, всегда говорил, что не может остаться. Она не спрашивала — боялась спугнуть. Она верила, что любовь обязательно победит всё: его скрытность, его уходы, его равнодушие к её слезам.
Когда Вера узнала, что беременна, ей казалось, что сердце бьётся не у неё, а где-то в воздухе — так сильно, так ярко. Она шла на работу с лёгкой походкой, всё вокруг казалось особенным — даже облупленные стены фабрики, даже промозглый дождь. Она представляла, как скажет Аркадию, как он обрадуется, как обнимет её. Она ждала его у выхода из цеха, ловила его взгляд.
— Нам нужно поговорить, — сказала она однажды, и он кивнул.
Они встретились вечером, в сквере за остановкой. Он молчал, пока она рассказывала. А потом сказал, глядя куда-то мимо:
— Вера, я не могу взять на себя это. Я женат, у меня двое детей и я не собираюсь рушить семью. Да и ты ещё молодая, справишься.
Её словно ударили. Воздух стал жидким, не хватало дыхания.
— То есть… ты знал, что я… — начала она.
— Ты же взрослая, не маленькая, ты всё понимала. И я тебе ничего не обещал. – Перебил он её.
И после этого он ушёл. Просто развернулся и ушёл, даже не обернувшись.
Автобус подошёл к остановке у колонии неожиданно тихо. Вера встала, подхватила баул и, оперевшись на перила, зашла внутрь. В салоне было полупусто. Водитель мельком взглянул на неё и ничего не сказал. Она села у окна и снова уткнулась в свои мысли.
После того разговора с Аркадием жизнь будто рассыпалась. На фабрике начались сплетни — кто-то видел, кто-то догадывался. Живот уже намечался, скрывать было невозможно. Общежитие превратилось в ад — Вера чувствовала, как на неё смотрят, как шепчутся за спиной. Она стеснялась, она боялась, но была упряма — уходить в деревню к бабушке не хотела. Не хотела возвращаться побитой.
И тогда в её жизни появился Георгий. Он был старше на 10 лет, крупный, с резкими чертами лица и глазами, в которых никогда не было ни тепла, ни мягкости. Работал на складе, жил в двухкомнатной квартире, доставшейся от матери. Он подошёл к ней сам, спросил прямо:
— Ты одна, с пузом, да? От кого — неважно. Я могу расписаться с тобой. Ребёнка запишем на меня. Будешь мне обязана. Пожрать сваришь, в доме уберёшь, ну и по нужде не откажешь. Согласна?
Вера тогда не знала, куда податься – было стыдно, страшно, больно. А главное — ребёнок. Ей нужно было где-то жить, как-то рожать и она согласилась. Потом они быстро расписались, и она переехала к нему.
Автобус, в который кроме Веры так никто и не зашёл, тронулся. За окном проплывали поля, редкие деревья, указатели, названия деревень, которых она раньше не знала. Всё будто изменилось. Всё было другим. Только внутри всё тем же — пусто, страшно и тихо.
Вера положила ладонь на колени, закрыла глаза и впервые за долгое время подумала:
Я иду домой. Но есть ли у меня дом? И будет ли там когда-нибудь?..
Квартира Георгия встретила её глухой тишиной и запахом затхлости и мужской грубой неряшливостью. Всё в этом жилье казалось чужим: коричневые занавески, облезлый диван с грязными подлокотниками, полуразбитый кухонный гарнитур, где каждая дверца скрипела так, будто протестовала против чужого прикосновения. Вера переступила порог, не выпуская из рук сумку, и стояла, пока Георгий не махнул рукой в сторону комнаты и бросил с равнодушием:
— Тут будешь спать пока не родишь. Это, можно сказать, бабкина спальня. Постель себе сама заправишь, если найдёшь где постельное бельё лежит.
Он не предлагал помощи, не спрашивал, что ей нужно, не интересовался, как она себя чувствует. И Вера быстро поняла — её новый «дом» будет не о тепле и заботе, а о выживании и смирении.
Первые дни она старалась делать всё, как обещала. Убиралась, готовила, стирала, хоть это и было непросто: живот становился всё заметнее, уставать она стала быстрее, порой кружилась голова, но она не жаловалась. Не хотела давать Георгию повода сказать, что она не справляется. Он и не интересовался особо, просто принимал как должное: горячее блюдо на плите, чистые рубашки на спинке стула, вымытые полы. Иногда он приходил домой навеселе, хлопал её по плечу, будто проверял, на месте ли, и нырял на кухню за бутылкой.
— Родишь — сразу выходи на работу, — сказал он однажды, усевшись за стол с тарелкой макарон. — Я тебя не собираюсь тут кормить просто так.
Вера молчала, прижимая ладонь к животу. Она не знала, как отвечать на такие слова, не знала, как можно говорить о будущем ребёнке с таким холодом. Всё, что она чувствовала, — это желание дожить до родов, чтобы наконец обнять своё дитя и почувствовать, что ради кого-то она ещё нужна.
Света родилась в конце января — вьюжным, ледяным днём, когда снег бил в окна палаты, будто хотел прорваться внутрь. Вера рожала долго, тяжело, с приступами страха, что ребёнок не появится на свет, что что-то пойдёт не так. Но когда акушерка сказала: «Девочка!», и положила на её грудь крохотный, визжащий, розовый комочек — Вера заплакала. Не от боли, не от слабости, а от чего-то такого, что копилось в ней с самого начала беременности — от любви, от ужаса, от бесконечного одиночества, сжавшегося в груди, и вдруг распустившегося, как расколотая скорлупа.
— Света… — прошептала она, поглаживая дочкин лоб. — Моя Светочка. Я ради тебя всё стерплю, ты у меня теперь всё.
Георгий пришёл в роддом один раз – передал маленький пакет с печеньем, которое Вера не могла есть из-за диеты. Он не поздравил, не поинтересовался, как прошли роды. Ушёл, как зашёл — молча.
Годы шли, и Вера жила ради Светы. Она не ждала от Георгия любви, но надеялась на хотя бы уважение — за то, что тащит на себе весь быт, что не перечит, что возвращается с работы и сразу идёт варить суп, а не отдыхать. Но он относился к ней, как к мебели: нужной, пока исправна, но недостойной внимания. Он не бил её — никогда. Но иногда Вере казалось, что всё было бы проще, если бы ударил. От фингала легче оправиться, чем от взгляда, в котором ты — ничто.
Света росла красивой, даже слишком красивой. Уже с детства в ней было что-то притягательное — яркие глаза, живая мимика, тонкая шея. Мужчины оборачивались, даже когда ей было двенадцать, и Вера начинала бояться. Она не могла это объяснить, не могла сказать словами, но чувствовала — как кошка чувствует опасность, не видя её. Георгий смотрел на девочку не так, как на дочь – слишком внимательно – слишком оценивающе.
Вера делала вид, что не замечает этого. Уговаривала себя, что это просто ревность, тревожность, выдумка. Он ведь кормит ребёнка, покупает ей подарки, водит на ярмарки — разве мог бы он причинить вред?
Когда Свете было пятнадцать, Вера впервые случайно подслушала странный разговор. Она вернулась домой раньше обычного и остановилась в прихожей, когда услышала голос Георгия.
— Ну, ты ж понимаешь, ты не чужая мне. Я не твой отец, вообще-то. А ты уже взрослая, такая красивая, — говорил он тихо, с каким-то ласковым шёпотом, от которого Вере стало холодно.
— Да ладно тебе, Гоша, — ответила Света, и Вера замерла.
Она никогда не слышала, чтобы дочь называла Георгия так — по имени. Только папой, а вот теперь обращалась к нему почти игриво и не как к отцу.
Вера постояла, ничего не сказав, не зашла, не устроила сцену. Просто тихо развернулась и вышла из квартиры, хотя руки дрожали, а внутри поднималась волна липкой паники. На протяжении следующих месяцев она искала повод поверить, что всё это не так. Она работала, молчала, смотрела в пол. Света стала чужой — носила короткие юбки, красилась вызывающе и приходила поздно. А Георгий вдруг начал заботиться о ней слишком явно: покупал дорогие вещи, шептал что-то у порога, задерживал руку на плече слишком долго. По крайней мере так казалось Вере.
Однажды Вера увидела, как он гладит Свету по спине, пока та стоит у плиты и Света не отпрянула, а напротив — улыбнулась и что-то сказала шёпотом. Георгий ответил, и они оба засмеялись. В ту ночь Вера не могла уснуть. Она смотрела в потолок и впервые в жизни подумала, что живёт не просто в чужом доме — а в клетке, полной яда где она — лишняя даже для дочери.
Автобус остановился на промежуточной станции. Несколько человек вышли, пара вошли. Вера не двигалась. Она держала сумку на коленях, а глаза её были сухими, хотя внутри всё разрывалось. Она понимала: впереди — самое тяжёлое. И это было ещё только начало.
Тогда 15 лет назад это был обыкновенный день. Тот самый, когда всё кажется как всегда — до последней секунды, пока вдруг не становится навсегда не так.
Вера возвращалась домой позднее обычного — на работе попросили задержаться, нужно было помочь разобрать накладные, и она, как всегда, не отказала. На улице начинался тёплый вечер, по асфальту плыли отблески фар, воздух пах пылью и цветами от придорожной клумбы. Вере не хотелось торопиться домой. В последние месяцы каждый её шаг к двери вызывал тяжесть в груди. Дом перестал быть домом — он был лишь местом, где нельзя было сказать вслух ни слова из того, что она думала.
В подъезде кто-то курил, лампочка между этажами привычно мигала. Вера вставила ключ и повернула его, замок щёлкнул. Она вошла тихо, как делала это часто, надеясь не услышать ничего, что снова разобьёт её изнутри. Сняв туфли, она пошла на кухню, чтобы разобрать сумки с продуктами. На кухне был беспорядок — тарелки с недоеденной едой, открытая бутылка коньяка (вторая пустая стояла под столом) и два бокала. У Веры сжалось сердце. Второй бокал смущал больше всего. В висках застучало. Кто здесь пил? Муж с кем-то или Света дошла до того, чтобы привести домой мужчину…
Вера никого не звала и не хотела звать. Просто шла, будто загипнотизированная шаг за шагом, босиком, по скользкому полу. Дверь в спальню была приоткрыта. За ней — приглушённый свет настольной лампы и лёгкий, до одури мерзкий, шорох простыней.
Вера легко толкнула дверь и застыла. На кровати лежали они – муж и дочь. Обнажённые и переплетённые. Перед глазами Веры предстала словно сцена из дурного фильма, где герои не имеют имён. Георгий тяжело дышал, глаза были прикрыты, на лице — блаженное расслабление. Света была изрядно пьяной и смеялась. И этот смех бил Веру по вискам сильнее, чем любой крик.
Она не закричала. Не издала ни звука. Просто смотрела.
Света повернула голову, заметила мать. Смех не исчез и она совсем не удивилась, не дёрнулась, не спряталась — лишь прохрипела:
— О, мама пришла…
Георгий обернулся, сначала медленно, потом резко сел. На его лице не было страха – только злость.
— Могла бы и постучать, — сказал он, не вставая и не прикрываясь, с наглой уверенностью в каждом движении.
Вера ничего не ответила. Она медленно отступила в сторону, не чувствуя ни пола под ногами, ни веса тела. Всё гудело, всё дрожало. Она вышла из спальни и закрыла за собой дверь, а потом от бессилия прислонилась спиной к стене. Буквально через минуту она услышала голос Георгия:
— Ну что, на чём нас прервали? Продолжим?
Света в ответ только засмеялась. Дальше Вера была как в тумане и помнила происходящее вспышками – она куда-то шла, это была кухня, в её руках нож, самый большой — с деревянной ручкой, которой когда-то натирала мозоль. Теперь его вес был неожиданно приятен в руке. Она развернулась и пошла обратно.
Георгий был сверху, и, кажется, даже не хотел больше обращать внимание на скрипнувшую дверь спальни. Ему будто было всё равно, что жена снова может сюда зайти. Вера обхватила ручку ножа двумя руками и с силой ударила. Лезвие вошло в его спину так, как входит нож в хлебную корку — с глухим хрустом. Георгий дёрнулся, захрипел, но даже не успел повернуться. Упал на бок, а потом скатился прямо на пол.
Света закричала – пронзительно, истерично, не осознавая, что происходит. Вера стояла, тяжело дыша, глядя на распростёртое тело. Нож всё ещё был в её руке, и она не могла понять, отпустила ли его — или он прирос к ладони.
Света подползла к Георгию, трясла его за плечи, что-то шептала, хныкала, потом резко поднялась и стала что-то кричать на мать. Но Вера ничего уже не слышала. Всё, что было в её голове — это странная пустота. Как будто она наконец перестала бояться. Как будто все двадцать лет до этого момента она была живым призраком, и только теперь, с кровью на полу и ножом в руке, стала по-настоящему существовать.
Скорая приехала через двадцать минут. Соседи вызвали полицию. Оперативники вошли в квартиру с выражением скуки и привычной отрешённости. Веру увели в наручниках, и она не сопротивлялась. Света стояла у стены и курила, не отрывая взгляда от тела Георгия, укрытого простынёй. Больше Вера почти ничего не помнила, только слова судмедэксперта: «Смерть наступила мгновенно. Один точный удар. Шансов не было.»
Потом были следствие, суд, колония, и тишина в письмах, которые она писала дочери почти каждую неделю. Ответа не было ни разу.
Суд проходил быстро, но для Веры это был не суд, а формальность. Всё, что ей нужно было, она уже сделала. Всё, что могла сказать — сказала сразу, в ту же ночь, когда её забрали. Не врала, не оправдывалась, не просила пощады. Она только тихо повторила:
— Я ударила. Я знала, что делаю. Мне некуда было больше идти за помощью. Я спасала свою дочь.
Света сидела в зале суда в первом ряду, опустив голову, как будто ей было скучно, а не страшно. На ней было слишком яркое платье — не траурное, не простое, а вызывающее. Вера смотрела на неё украдкой — и не могла узнать. Это была не дочь, которую она растила, не девочка, что однажды боялась оставаться одна в комнате и просила закрыть дверь, а потом открыть, чтобы не было слишком темно. Это была чужая женщина, которую она как будто знала, но больше не понимала.
Когда судья зачитывал приговор, Вера не слушала цифры. Она слышала только дыхание — чужое, равнодушное, слышала как дышит зал, как кто-то шелестит бумагами. Вере дал целых пятнадцать лет. Она вздохнула, но не в отчаянии, а в каком-то странном облегчении, потому что всё, что мучило, уже случилось и всё, что болело — прорвалось. Дальше была пустота, покой или просто время.
Женская зона встретила её холодом, резкими взглядами и запахом хлорки. Первые недели — карантин, проверки, унизительные досмотры. Потом этап к своему отряду, общая палата, строй, инструкции. А ещё был режим – обед, проверка, швейный цех, вечерняя поверка, сон.
Вера не сопротивлялась, не роптала. Она делала всё молча, старалась никому не мешать, не влезать, не выделяться. Колючая проволока не была страшной. Она гораздо раньше оказалась в клетке — той, которую построили из страха, зависимости и боли. А теперь просто материализовалась.
Первое письмо Свете она написала почти сразу. Дрожащей рукой, торопясь, будто боялась, что не успеет. Писала, как верила, что дочь поймёт, что всё сделано было не из злобы, не из зависти, а чтобы спасти её, Свету.
Ответа не было.
Она ждала. Писала снова — сначала каждую неделю, потом реже, но регулярно, по праздникам, по поводам, по датам. Напоминала, что любит, просила рассказать, как та живёт, что делает, куда устроилась работать. Писала не как мать, а как человек, у которого осталась только бумага и надежда.
Ответа не было.
Каждый год на день рождения Светы она аккуратно подписывала открытку. Клеила конверт, прикладывала в него сложенный рисунок, который часто рисовала сама – цветы, одуванчики, небо. Всё, что когда-то любила её девочка.
Иногда ей казалось, что вот теперь-то точно придёт ответ. Что дочка не может быть полностью каменной, что где-то там, в городе, она живёт, скучает, вспоминает. Что, может быть, у неё семья, а может, дети. Может, кто-то рядом скажет ей — напиши матери, она же ждёт.
Но ответа не было.
Годы шли. Сначала она считала недели, потом — месяцы, а потом перестала считать вообще. Лето сменялось зимой, в камере появлялись новые лица, исчезали старые. Некоторые освобождались, другие уезжали в другие зоны, кого-то забирали в больницу — и не возвращали. Вера старалась не привязываться ни к кому.
Когда срок начал подходить к концу, Вера вдруг испугалась. Не того, что будет за воротами. Не того, что ей негде жить и не к кому идти. А того, что Света, возможно, и правда больше никогда не захочет её видеть. Последнее письмо из колонии было коротким: «Если захочешь — приходи встретить. Я не прошу простить, я только увидеть тебя. Я просто хочу знать, что ты есть.».
Родной город встретил Веру, как чужую. Он будто не помнил её, не узнал, не захотел протянуть руку. Всё изменилось – там, где раньше была аптека, теперь стояла яркая парикмахерская с кричащей вывеской, остановку перенесли, асфальт переложили, а старые киоски исчезли, словно никогда и не существовали. Только дома стояли те же — облезлые, с облупленными подъездами и знакомыми силуэтами балконов, но теперь они казались угрюмыми, как будто тоже сидели срок.
Вера шагала медленно, как во сне, крепко держа в руке потёртую сумку. Она знала дорогу до своего дома наизусть. Эти дома были для неё когда-то всем: горизонтом, прошлым, будущим. Теперь — только навигацией до точки, где могла остаться единственная ниточка к жизни.
Подъезд пах плесенью, сигаретным дымом и чем-то ещё — мутным, затхлым, неприятным. Её квартиру несложно было узнать: старая металлическая дверь с отколотым уголком всё ещё держалась на своём месте, но вокруг замочной скважины виднелись царапины, как будто туда много раз пытались попасть чужие руки.
Вера долго не решалась нажать на кнопку звонка. Стояла, прижавшись к стене, как будто собиралась с силами. А потом — нажала. Один раз, второй, а в ответ тишина. Через полминуты дверь распахнулась. На пороге стояла женщина — худая, в мятом халате, с лихорадочным блеском в глазах и сигаретой в пальцах. От неё пахло дешёвой водкой, затхлым потом и луковой жареной подливкой. Она вскинула бровь, глядя на Веру, и, не дожидаясь вопросов, хрипло буркнула:
— Кто такая?
Вера сжала пальцы на ручке сумки и тихо сказала, почти шёпотом:
— Это моя квартира. Я Вера, я вернулась…
Женщина долго молчала, щурясь, как будто пыталась вспомнить или узнать. А потом отмахнулась и отступила вглубь, пробурчав сквозь зубы:
— Хозяйка спит. Проходи, раз пришла, мне-то что.
Вера вошла. Первое, что удивило — это запах. Не просто затхлость, а настоящая гниль – смесь перегара, табака, прелых вещей, кошачьей мочи, оставленного на плите супа и давно не вымытых полов. Комната, где когда-то Света рисовала карандашами на обоях, была завалена мусором, грязной одеждой, пустыми бутылками и рваными одеялами. Ковёр на стене был провисшим, кресло — сломано. На кухне в раковине лежали тарелки с засохшими остатками еды, а на подоконнике стояли три пивных банки, одна из которых опрокинулась, и из неё вытекала густая жидкость.
Вера стояла посреди всего этого, как гость на собственных поминках. Она не могла поверить, что это её дом. Не могла понять, как за пятнадцать лет из этой квартиры сделали притон. Она вздохнула и, закатав рукава, начала убирать. Выносила бутылки, смывала туалет, мыла посуду, полы. Она не знала, для чего делает это — может, чтобы не чувствовать себя окончательно ненужной, может, чтобы не думать. Или просто потому, что не могла иначе.
Прошло часа два, прежде чем заскрипела дверь в соседнюю комнату. Оттуда вышла Света. Вера повернулась медленно. Она знала, что её дочь могла измениться, но была не готова увидеть это так. Светлана была опухшей, с мутными глазами, в растянутой майке, босиком. Лицо её потеряло очертания, волосы были грязными и спутанными. В ней не осталось ни капли той живости, той яркости, что была когда-то.
Они посмотрели друг на друга долго. Молчание висело в воздухе, как нож. А потом Света сказала, охрипшим голосом, тяжело дыша:
— Это ты?
— Я вернулась домой, дочка. — Вера кивнула и губы задрожали.
Света подошла ближе, уставилась в лицо, долго щурилась, как будто не верила, а потом вдруг её лицо исказилось — и началось.
— Домой?.. — прорычала она, хватаясь за косяк. — Домой?! А где ты была, мать?! Где ты была, когда я каждый день просыпалась от кошмаров и смотрела на пятно крови?!
Вера шагнула навстречу, протянула руки:
— Светочка, я писала тебе… Я надеялась, что ты ответишь…
Света отшвырнула её руку с такой силой, будто била врага.
— Не трогай меня! Ты что думала, что приедешь — и всё, как раньше? Что я тебя прощу? Что мы будем пить чай и вспоминать сказки?
Она пошатнулась, прислонилась к стене, продолжая говорить, уже громче, почти с криком:
— Из-за тебя его не стало! Не стало единственного человека, который любил меня! Он один видел во мне женщину, он один говорил, что я красивая, что я ему нужна! А ты… ты зарезала его, как свинью, и ещё письма мне шлёшь! Ты хоть раз думала, как мне было потом?
Вера тяжело дышала. Слова рвали её изнутри. Она попыталась заговорить, но не смогла. Снова потянулась к Свете, но та отпрянула.
— Мне было шестнадцать, когда он сказал, что я не его дочь! Он сказал, что он меня хочет, что мы можем быть вместе! Что ты ему чужая, что он меня любит, а ты — просто ошибка! Я жила этим! Я дышала им! Он обещал, что уйдёт от тебя! Мы уже жили, как взрослые…
Вера стояла, вцепившись в край стола, чтобы не упасть. Всё, что она боялась даже допустить в мыслях, теперь звучало вслух. Из уст её собственной дочери.
Света задыхалась, лицо у неё покраснело, слёзы текли по щекам, но она не останавливалась:
— А потом ты пришла с ножом и всё разрушила. Ты всё уничтожила! А я осталась ни с чем – ни с ним, ни с тобой, ни с собой. Я тогда пить начала, потому что не могла в зеркало смотреть. А теперь ты пришла. И что? Думаешь, я тебе «мама» скажу? Прости, да? Обниму?
Вера покачала головой, глядя на неё с какой-то тихой обречённостью.
— Нет, Светочка… я не думала, что ты простишь. Я просто хотела быть рядом, хоть немного.
Света хохотнула — зло и хрипло.
— Рядом? Да у меня теперь рядом только водка и пустая кровать. И все твои письма я порвала. Все до одного. Ни одно не читала. Потому что ты — мертва. Поняла? Для меня ты — умерла в тот день, когда он умер, а может и ещё раньше.
Она развернулась и пошла в комнату, не оборачиваясь. Дверь хлопнула.
А Вера осталась стоять в прихожей. В своём доме. Где ничего больше не принадлежало ей. Где даже воздух, казалось, был пропитан чужим, враждебным, отторгающим. Она присела на табурет, положила руки на колени и впервые за много лет не знала, что делать дальше.
Ночь в квартире тянулась вязко, будто время застыло в этих прокуренных стенах и глухих, незнакомых запахах, ставших за годы привычной кожей этой обломанной, убитой квартиры. Вера не ложилась — не могла, да и не чувствовала в себе никакой потребности к отдыху. Она просто сидела, укутавшись в старый плед с запахом плесени, найденный в шкафу, и долго смотрела в мутное оконное стекло, за которым бледно мерцали фонари, а по небу медленно и неровно двигались синие, ещё ночные тени.
В квартире было тихо, но тишина эта была не умиротворяющей, а угрюмой, тяжёлой, будто наполненной сдержанным криком, который так и не вырвался наружу. За дверью, в комнате дочери, не было слышно ни шагов, ни кашля, ни вздоха, и от этой глухой замкнутости Вера чувствовала, как будто сидит в карцере, где даже надежде нет ни звука.
Она не спала — ни минуты — не потому, что что-то тревожило или нужно было обдумывать, а потому что в ней словно застыла сама возможность движения. В голове не было мыслей, только ощущение глубокой, невосполнимой пустоты, не такой, какую она знала в зоне, а куда более беспощадной — потому что здесь, на свободе, казалось, ей нечего было терять, а оказалось, что терять всё ещё можно. И это «всё» — стояло за той закрытой дверью, в той комнате, где лежала её собственная дочь, не желающая даже назвать её по имени.
Она просидела так до рассвета, и только когда первые слабые, пепельно-розовые полосы света начали размывать края окна, Вера медленно поднялась, будто не просто встала, а оторвалась от чего-то тяжёлого и вязкого, что держало её всю ночь. Окинув взглядом кухню, где уже не было грязной посуды, но остался запах поражения, она подошла к мойке, осторожно помыла чашку, из которой пила ночью, тщательно вытерла её старым полотенцем, нашедшимся среди хлама, затем пригладила угол скатерти и протёрла стол, будто бы пыталась стереть не только пыль, но и память.
В коридоре она задержалась, не для того чтобы обернуться, а скорее чтобы в последний раз прислушаться — не к тому, что звучало вокруг, а к тому, чего не было вовсе. Ни шагов, ни слов, ни желания остановить её. И она поняла: дочь знала, что она уходит, и не собиралась ничего менять.
Записку Вера не оставила. Не потому, что не хотела, а потому что любые слова в этом месте потеряли бы смысл, как теряет смысл письмо, написанное по памяти тому, кто однажды сам вычеркнул тебя из своей жизни. Всё было уже сказано, и всё, что осталось не сказанным, она понимала — никогда не будет услышано.
Она собрала сумку тихо, стараясь не издавать ни звука, будто боялась разбудить не дочь, а воспоминание о том, кем могла бы стать, если бы жизнь пошла другим путём. Вещей было немного — пару смен одежды, документы, сложенная вдвое тетрадка с адресами на случай, если нужно будет где-то зарегистрироваться, и старая, выцветшая фотография семилетней Светы в белом банте и с надутыми щёчками.
Дверь она открыла медленно, стараясь не скрипнуть петлями. Подъезд встретил её полумраком. Всё выглядело почти так же, как и пятнадцать лет назад, но теперь она не чувствовала ни страха, ни тоски — только странное облегчение, будто, выйдя за порог, она закрывает не просто дверь, а целую эпоху собственной жизни.
На улице стоял свежий утренний воздух, в котором смешались запах мокрого асфальта и свежего хлеба из соседнего магазина. Свет набирал силу, растекаясь между домами и проникая в трещины на стенах. Она шла неспешно, с прямой спиной, не потому что знала куда, а потому что наконец поняла: возвращаться больше некуда, и в этом — не поражение, а новая, почти спокойная ясность.
На автобусной остановке уже стояли несколько человек. Молодой парень с рюкзаком пил кофе из бумажного стаканчика, пожилая женщина листала газету, и изредка посматривала на Веру с легким любопытством, впрочем — без осуждения. Парень, встретив её взгляд, кивнул в сторону скамейки:
— Присаживайтесь, если ждёте.
Вера слабо улыбнулась, прошла и села. Спина немного заныла от долгой ночи, но в теле было удивительное спокойствие — не безболезненное, нет, но ровное, как у человека, который прожил, что должен был, и остался на ногах.
— Уезжаете куда-то? — негромко поинтересовался молодой человек, сдержанно вежливо, без лишнего любопытства.
Вера посмотрела вперёд, туда, где дорога уходила за поворот, растворяясь в белёсом свете утреннего солнца, и после короткой паузы ответила тихо, но уверенно, почти как про себя:
— Не уезжаю, а просто иду. И не от кого-то, а к себе.
Автобус подошёл неожиданно быстро. Вера поднялась по ступенькам и выбрала место у окна. Когда автобус тронулся, она не смотрела на город. Он был позади — не только физически, но и в памяти. А впереди — ничего конкретного, но впервые за долгие годы — что-то своё.
Аудиоистория тут.
Читать все рассказы из жизни людей.
История для сайта rasskazer.ru